Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117






НазваниеЭрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117
страница1/6
Дата публикации17.03.2016
Размер0.83 Mb.
ТипДокументы
e.120-bal.ru > Документы > Документы
  1   2   3   4   5   6

Эрнст Юнгер


Рабочий. Господство и гештальт. СПб., 2002

С. 86-117


ГЕШТАЛЬТ КАК ЦЕЛОЕ, ВКЛЮЧАЮЩЕЕ БОЛЬШЕ, НЕЖЕЛИ СУММУ СВОИХ ЧАСТЕЙ

7

Прежде чем ответить на только что поставленный вопрос, следует сказать, что понимается под гештальтом. Это пояснение никоим образом не относится к замечаниям на полях, каким бы малым ни было отводимое ему здесь место.

Если в дальнейшем о гештальтах говорится сначала как о каком-то множестве, то происходит это из-за их пока еще недостаточной упорядоченности, и этот недостаток будет устранен в ходе исследования. Иерархия в царстве гештальта определяется не зако­ном причины и следствия, а законом иного рода — законом печати и оттиска; и мы увидим, что в эпоху, в которую мы вступаем, очертания пространства, времени и человека сводятся к одному-единственному гештальту, а именно к гештальту рабочего.

Предварительно, вне зависимости от этого порядка, мы будем называть гештальтом величины, как они представляются глазу, способному постичь, что мир складывается по более решающему закону, чем закон причины и следствия, хотя и не видящему того единства, под знаком которого это складывание, происходит.

8

В гештальте заключено целое, которое включает больше, чем сумму своих частей, и которое было недостижимо в анатомическую эпоху. Наступающее время знаменуется тем, что в нем вновь будут видеть, чувствовать и действовать под властью гештальтов. Достоинство какого-либо ума, ценность какого-либо взгляда определяется степенью, в какой он усматривает влияние гештальтов. Первые значительные усилия уже видны; их можно заметить и в искусстве, и в науке, и в вере. В политике тоже все зависит от того, будут ли в борьбу введены гештальты, а, скажем, не понятия, идеи или одни лишь явления.

С того мгновения, как переживание облекается в форму гештальтов, гештальтом становится все. Поэтому гештальт — это не новая величина, которую следовало бы открыть в дополнение к уже известным, но с того момента, когда глаза раскрываются по-но­вому, мир является как арена действия гештальтов и их связей. Укажем на одно заблуждение, знаменательное для переходного времени: дело тут представляется не таким образом, что единичный человек исчезает и теперь должен заимствовать свой смысл только из неких корпораций, общностей или идей как единств высшего порядка. Гештальт представлен и в единич­ном человеке, каждый его ноготь, каждый атом в нем — это гештальт. И разве наука нашего времени не начала уже видеть в атомах гештальты, а не мельчайшие частицы?

Конечно, часть так же не может быть гештальтом, как не может составлять гештальт и сумма частей. Это следует учитывать, если мы хотим употреблять, скажем, слово «человек» в смысле, который лежит за пределами обычного словоупотребления. Человек обладает гештальтом, поскольку он понимается как кон­кретная, постижимая единичность. Однако это не относится к человеку вообще, понятию, которое пред­ставляет собой всего лишь один из шаблонов рассудка и может означать сразу все или ничего, но только не что-либо определенное.

То же самое справедливо и для более объемлющих гештальтов, в которые включен единичный человек. Эта его принадлежность не может быть исчислена с помощью умножения или деления, — множество людей еще не создают в результате гештальт, и никакое деление гештальта не ведет обратно к единичному человеку. Ибо гештальт — это целое, содержащее больше, чем сумму своих частей. Человек больше, чем сумма атомов, членов, органов и соков, из которых он состоит, супружество больше, чем муж и жена, семья больше, чем муж, жена и ребенок. Дружба больше, чем двое мужчин, и народ больше, чем может показаться по итогам переписи или по подсчету политических голосов.

В XIX столетии стало привычным всякий ум, который пытался опереться на это «большее», на эту тотальность,1 отсылать в царство снов, поскольку они уместны в более прекрасном мире, а не в действительности.

Однако не может быть никакого сомнения в том, что на деле имеет место как раз обратная оценка, и даже в политике ум, который не способен увидеть это «большее», ставится рангом ниже. Пусть он и играет свою роль в духовной истории, в истории экономики, в истории идей, — однако история есть нечто большее; она есть гештальт в той же мере, в какой имеет своим содержанием судьбу гештальтов.

Правда, — и это уточнение должно отчетливее указать, что следует понимать под гештальтом, — большинство противников логики и математики жизни двигалось в плоскости, лежавшей на одном уровне с тем, против чего они боролись. Ибо нет никакой разницы, ссылаться ли на изолированную душу или изолированную идею, а не на изолирован­ного человека. Душа и идея в этом смысле — не гештальты и между ними и телом или материей не существует сколь-нибудь убедительной противоположности.

Этому будто бы противоречит опыт смерти, при которой, согласно традиционному представлению, душа покидает телесную оболочку и, стало быть, то, что есть в человеке непреходящего, покидает бренную его часть. Однако учение о том, что умирающий покидает свое тело, ошибочно и чуждо нам, скорее, его гештальт вступает в новый порядок, в отношении которого никакое пространственное, временное или причинное сравнение недопустимо. Из знания об этом родилось воззрение наших предков, считавших, что когда воин погибает, он отправляется в Вальхаллу, — там его принимают не как душу, а в лучезарной телесности, возвышенным подобием которой было тело героя во время битвы.

Для нас очень важно вновь пробиться к полному осознанию того факта, что труп — это вовсе не тело, лишенное души. Между телом в секунду смерти и трупом в следующую секунду нет ни малейшей связи; это проявляется в том, что тело объемлет больше, нежели сумму своих членов, тогда как труп равен сумме своих анатомических частей. Ошибочно думать, что душа, словно пламя, оставляет после себя пепел и прах. Но огромным значением обладает то обстоятельство, что гештальт не подвластен стихиям огня и земли, и потому человек, как гештальт, принадлежит вечности. Совершенно независимо от какой бы то ни было всего лишь моральной оценки, от какого-либо спасения и «усилья стремлений» в его гештальте коренится его прирожденное, непреложное и непреходящее достоинство, его высшее существование и глубочайшее утверждение. Чем больше мы отдаемся движению, тем глубже приходится убеждаться в том, что под ним скрыт бытийный покой и что всякое увеличение скорости есть лишь перевод с непреходящего праязыка.

Сознание этого порождает новое отношение к человеку, более жаркую любовь и более ужасную жестокость. Становится возможной ликующая анархия, сочетающаяся в то же время со строжайшим порядком, — это зрелище уже проступает в великих битвах и гигантских городах, картины которых знаменуют начало нашего столетия. Мотор в этом смысле — не властитель, а символ нашего времени, эмблема власти, для которой взрывная сила и точность не противоположны друг другу. Он — игрушка в руках тех смельчаков, которым нипочем взлететь на воздух и усмотреть в этом акте еще одно подтверждение наличному порядку. Из этой позиции, которая не по силам ни идеализму, ни материализму, но должна быть понята как героический реализм, проистекает та предельная степень наступательной силы, в которой мы нуждаемся. По своему складу ее носители относятся к тем добровольцам, которые ликованием приветствовали великую войну и приветствуют все, что за ней последовало и еще последует.

Гештальтом, как было сказано, обладает и единичный человек: наиболее возвышенное и неотъемлемое право на жизнь, которое он делит с камнями, растениями, зверями и звездами — это его право на гештальт. Как гештальт единичный человек включает больше, чем сумму своих сил и способностей; он глубже, чем способен об этом догадываться в своих глубочайших мыслях, и могущественнее, чем может выразить в самом мощном своем деянии.

Меру он носит в себе, и высочайшее искусство жизни, поскольку он живет как единичный человек, состоит в том, что мерой он делает самого себя. В этом состоит гордость жизни и ее печаль. Все великие мгновения жизни, пламенные сны юношества, упоение любовью, огонь битвы сопряжены с более глубоким осознанием гештальта, а воспоминание есть чарующее возвращение гештальта, которое трогает сердце и дает ему убедиться в нетленности этих мгновений. Горчайшее отчаяние жизни основано на ее неосуществленности, на том, что она оказывается не по плечу себе самой. Здесь единичный человек уподобляется блудному сыну, в праздности растратившему на чужбине свое наследство, сколь бы мало или велико оно не было, — и все же не может быть никакого сомнения в том, что отечество вновь его примет. Ибо неотъемлемая часть наследства единичного человека состоит в его принадлежности к вечности, и он полностью сознает это в высшие и не отягощенные сомнением мгновения своей жизни. Его задача в том, чтобы выразить это во времени. В этом смысле жизнь его становится аллегорией гештальта.

Но помимо этого единичный человек включен в обширную иерархию гештальтов — сил, которые невозможно даже и вообразить себе достаточно действенными, ощутимыми и необходимыми. Сам единичный человек становится их иносказанием, их представителем, а мощь, богатство, смысл его жизни зависят от того, насколько он причастен порядку и противоборству гештальтов.

Подлинные гештальты узнаются по тому, что им можно посвятить всю сумму своих сил, окружить их высшим почетом, выказать им предельную ненависть. Поскольку они таят в себе целое, они и затребуют целиком. Поэтому оказывается, что вместе с гештальтом человек открывает свое назначение, свою судьбу, и именно это открытие делает его способным на жертву, которая в кровной жертве находит самое значительное свое выражение.
9

Увидеть рабочего в иерархии, определяемой гештальтом, оказалось не под силу бюргерской эпохе, поскольку ей не было дано подлинное отношение к миру гештальтов. Здесь все расплывалось на идеи, понятия или голые явления, и двумя полюсами этого текучего пространства были разум и чувствительность. Европу и весь мир по сей день затопляет эта разбавленная до предела жидкость, этот бледный на­стой обретшего самовластие духа.

Но мы знаем, что эта Европа, этот мир в Германии считаются только провинцией, управлять которой было делом не лучших сердец и даже не лучших умов. Уже в начале этого столетия немец, представленный немецким фронтовиком как носителем подлинного гештальта, проявил себя в восстании против этого мира. Одновременно началась немецкая революция, которую уже в XIX веке возвещали высокие умы и которую можно постичь только как революцию гештальта. Если же это восстание осталось всего лишь прологом, то потому, что в полном своем объеме оно еще было лишено гештальта, подобие которого уже сквозило в каждом солдате, днем и ночью погибавшем в одиночестве и безвестности на всех границах империи.

Ибо, во-первых, те, кто им руководил, слишком насытились ценностями мира, который единодушно признавал в Германии своего опаснейшего противника, были слишком убеждены в них; и потому эти руководители были по справедливости побеждены и уничтожены, в то время как немецкий фронтовик оказался не только непобедимым, но и бессмертным. Каждый из тех, кто пал тогда, сегодня более бессмертен, чем когда-либо, и именно оттого, что как гештальт он принадлежит вечности. Бюргер же не принадлежит к гештальтам, и потому время пожирает его, даже если он украшает себя княжеской короной или пурпуром полководца.

Но мы видели, во-вторых, что восстание рабочего было подготовлено в школе бюргерской мысли. Поэтому оно не могло совпасть с немецким восстанием, и это проявляется в том, что капитуляция перед Европой, капитуляция перед миром состоялась, с одной стороны, по вине высшего слоя бюргерства старого образца, а с другой, не менее, — по вине бюргерских глашатаев так называемой революции, то есть, в сущности, по вине людей одного и того же склада.

Однако в Германии ни одно восстание не может вести к новому порядку, если оно направлено против Германии. Оно обречено на поражение уже потому, что грешит против закономерности, от которой не может уйти ни один немец, не отнимая у себя самого сокровеннейших корней своей силы.

Потому-то сражаться за свободу у нас могут только такие силы, которые в то же время являются носителями немецкой ответственности. Но как бюргер мог перенести эту ответственность на рабочего, когда сам он не был причастен к ней? Точно так же, как он не в состоянии был ввести в бой неодолимую стихийную силу народа, когда правил, он был не способен и дать этой стихийной силе революционный толчок, когда стремился к правлению. Поэтому своим предательством он попытался использовать ее против судьбы.

Это предательство не имеет никакого значения как государственная измена, в рамках которой его следует понимать как процесс самоуничтожения бюргерского порядка. Но в то же время это и измена родине в той мере, в какой бюргер пытался вовлечь в свое самоуничтожение и гештальт империи. Поскольку искусство умирать ему не знакомо, он пытался любой ценой оттянуть срок своей смерти. Несостоятельность бюргера в войне состоит в том, что он был не способен ни вести ее по-настоящему, то есть в духе тотальной мобилизации, ни ее проиграть — и тем самым увидеть в гибели свою высшую свободу. От фронтовика бюргера отличает то, что он даже на войне старался высмотреть удобный момент для переговоров, тогда как для солдата война знаменовала то пространство, в котором стоило умирать, то есть жить так, чтобы утверждался гештальт империи — той империи, которая, даже если нас лишат жизни, все же останется нам.

Есть две породы людей: в одной из них видна готовность на все ради переговоров, в другой — готовность на все ради борьбы. Бюргерское искусство воспитания в применении к рабочему состояло в том, чтобы вырастить в нем партнера по переговорам. Скрытый смысл этого намерения, состоящий в желании любой ценой продлить жизнь бюргерского общества, мог оставаться тайной до тех пор, пока этому обществу была дана внешнеполитическая аналогия в паритете сил. Противогосударственная направленность этого смысла должна была обнаружиться в тот момент, когда между этими силами возникли иные отношения, нежели отношения переговоров. Тем не менее последняя победа Европы помогла бюргеру еще раз создать одно из тех искусственных пространств, в которых гештальт и судьба видятся равнозначными бессмыслице. Тайна поражения немцев состоит в том, что дальнейшее существование такого пространства, дальнейшее существование Европы было самым за­ветным идеалом бюргера.

В ту пору совершено ясно раскрылась и та недостойная роль, которую бюргер предназначал рабочему, сумев во внутренней политике с большой ловкостью внушить ему сознание господства, притязания на которое вновь и вновь оборачивались непокрытыми векселями в отношении внешнеполитических долгов. Период протеста — это в то же время последний период жизни бюргерского общества, и в этом тоже находит свое выражение мнимый характер его существования, которое старается опереться на давно уже израсходованные капиталы XIX столетия.

Но это и есть то пространство, которое рабочий должен не столько преодолеть, — ведь в нем он всегда будет наталкиваться только на переговоры и уступки, — сколько с презрением отринуть. Это пространство, внешние границы которого порождены бессилием, а внутренние порядки — предательством. Тем самым Германия стала колонией Европы, колонией мира.

Однако акт, посредством которого рабочий способен отринуть это пространство, состоит как раз в том, что он узнаёт себя в качестве гештальта в рамках иерархии гештальтов. Тут коренится глубочайшее оправдание борьбы за государство, оправдание, которое отныне должно ссылаться не на новое толкование договора, а на непосредственное призвание, на судьбу.

10

Видение гештальтов есть революционный акт постольку, поскольку оно узнает бытие в совокупной и единой полноте его жизни.

Этот процесс отличается тем преимуществом, что он проходит по ту сторону как моральных и эстетических, так и научных оценок. В этой сфере важно прежде всего не то, является ли нечто добрым или злым, прекрасным или безобразным, ложным или истинным, а то, какому гештальту оно принадлежит. Тем самым круг ответственности расширяется таким способом, который совершенно несовместим со всем, что понимал под справедливостью XIX век: оправдание единичного человека или признание его вины состоит в его принадлежности к тому или иному гештальту.

В тот момент, когда мы узнаём и признаём это, рушится невообразимо сложная машинерия, которую ставшая чрезвычайно искусственной жизнь соорудила для своей защиты, потому что та позиция, которую мы в начале нашего исследования определили как более дикую невинность, более не нуждается в ней. Жизнь пересматривается здесь сквозь призму бытия, и тот, кто узнает новые, более широкие возможности жизни, приветствует этот пересмотр в меру его беспощадности и сверх этой меры.

Одно из средств подготовки к новой, проникнутой большей отвагой жизни, состоит в отвержении оценок освободившегося и ставшего самовластным духа, в разрушении той воспитательной работы, которую провела с человеком бюргерская эпоха. Чтобы это был коренной переворот, а не просто какая-то реакция, желающая отбросить мир на сто пятьдесят лет назад, нужно пройти через эту школу. Ныне все зависит от воспитания таких людей, которые со свойственной отчаявшимся достоверностью сознают, что притязания абстрактной справедливости, свободного исследования, совести художника должны предстать перед более высокой инстанцией, нежели та, которую можно найти внутри мира бюргерской свободы.

Если сначала это совершается в сфере мысли, то именно потому, что противника следует встретить на том поле, где он силен. Лучший ответ на измену, которую дух совершает по отношению к жизни, — это измена духа по отношению к «духу», и участие в этой подрывной работе входит в число возвышенных и жестоких наслаждений нашего времени.

11

Рассмотреть рабочего соразмерно гештальту можно было бы, отправляясь от двух явлений, которые уже бюргерскому мышлению дали понятие рабочего, а именно, от общности людей и от единичного человека; их общим знаменателем было представление о человеке в XIX столетии. Оба эти явления меняют свое значение, если в них начинает действовать новый образ человека.

Так, стоило бы проследить, каким образом единичный человек выступает, с одной стороны, в героическом плане, как неизвестный солдат, гибнущий на бранных полях работы, и каким образом, с другой стороны, он именно поэтому выступает как господин и распорядитель мира, как тип повелителя, обладающего полнотой власти, которая до сих пор угадывалась лишь смутно. Обе стороны принадлежат гештальту рабочего, и именно это придает им глубочайшее единство даже там, где они спорят друг с другом в смертельной борьбе.

Точно так же и общность людей, с одной стороны, выступает как страдательная, поскольку несет на себе тяготы предприятия, в сравнении с которым даже самая высокая пирамида подобна булавочному острию, а с другой — все же как значимая единица, смысл которой всецело зависит от наличия или отсутствия этого самого предприятия. Поэтому у нас принято спорить о том, каким должен быть порядок, в котором следует обслуживать предприятие и управлять им, тогда как необходимость этого предприятия сама составляет часть судьбы и потому находится по ту сторону поднимаемых вопросов.

Помимо прочего, это выражается в том, что даже в доныне известных рабочих движениях никогда не находилось места для отрицания работы как основного факта. Вот явление, которое должно привлечь внимание и исполнить дух уверенностью в том, что даже там, где такие движения, вышедшие из школы бюргерской мысли, уже приходили к власти, непосредственным следствием было не уменьшение, а увеличение работы. Как еще будет показано, причина этого заключается, во-первых, в том, что уже само имя «рабочего» не может означать ничего кроме позиции человека, видящего в работе свое призвание, а потому и свою свободу. Во-вторых же, здесь очень четко видится, что роль главной пружины играет не подавление, а новое чувство ответственности, и что подлинные рабочие движения надлежит понимать не так, как это делал бюргер, который независимо от того, поддерживал он их или отвергал, понимал их как движения рабов, — а как скрытые под их маской движения господ. Каждому, кто это понял, видна и необходимость той позиции, которая делает его достойным титула рабочего.

Таким образом, от общности и единичного человека отправляться не следует, хотя и то и другое можно понять соразмерно гештальту. Конечно, тогда изменится содержание этих слов, и мы увидим, сколь сильно единичный человек и общность в мире работы отличаются от индивида и массы XIX столетия. В этом противопоставлении наше время исчерпало себя равно как и в противопоставлениях идеи и материи, крови и духа, власти и права, которые порождают лишь толкования в разных перспективах, освещающих то или иное частное притязание. Намного более важно отыскать гештальт рабочего на том уровне, откуда как единичный человек, так и общности представляются взору как некие аллегории, как представители. В этом смысле рабочий в равной мере представлен как высочайшими проявлениями единичного человека, которые уже и раньше угадывались в образе сверхчеловека,2 так и теми общностями, которые, подобно муравьям, живут в плену у труда и где притязания на своеобразие кажутся неподобающими высказываниями частного порядка. Обе эти жизненные позиции развились в школе демократии, об обеих можно сказать, что они прошли через нее и ныне с двух якобы противоположных сторон участвуют в уничтожении старых ценностей. Но обе они, как уже сказано, суть аллегории гештальта рабочего, и их внутреннее единство заявляет о себе тогда, когда воля к тотальной диктатуре узнает себя в зеркале нового порядка как волю к тотальной мобилизации.

Однако всякий порядок, каким бы он ни был, подобен сети меридианов и параллелей, нанесенной на географическую карту и получающей свое значение только от того ландшафта, с которым она соотнесена, — подобен сменяющим друг друга династическим именам, которые духу незачем вспоминать, коль скоро он потрясен возведенными ими памятниками.

Так и гештальт рабочего встроен в бытие глубже и надежнее, нежели все аллегории и порядки, посредством которых он себя утверждает, он более глубок, чем конституции и учреждения, чем люди и объединяющие их общности, которые подобны переменчивым чертам лица, что скрывают за собой неизменный характер.
12

Рассмотренный в отношении полноты своего бытия и выразительности еще только начавшейся чеканки гештальт рабочего являет богатство внутренних противоречий и напряженных конфликтов и все же отличается удивительным единством и судьбоносной завершенностью. Поэтому в те мгновения, когда никакие цели и никакие намерения не мешают нашему осмыслению, он иногда открывается нам как самодостаточная и уже оформленная власть.

Так, временами, когда вокруг нас внезапно стихает грохот молотков и колес, мы почти физически ощущаем наступление покоя, скрывающегося за преизбытком движения, и если в наше время для того, чтобы почтить умерших или для того, чтобы запечатлеть в сознании какое-то историческое мгновение, работа, словно по высочайшей команде, приостанавливается на несколько минут, — то это добрый обычай. Ибо это движение есть аллегория глубочайшей внутренней силы в том смысле, в каком, скажем, скрытый смысл поведения какого-либо зверя наиболее ясно обнаруживается в его движении. Но удивляясь тому, что оно остановилось, мы, в сущности, дивимся тому, что наш слух будто улавливает на секунду течение более глубоких источников, питающих временной ход движения, и потому это действие возводится на уровень культа.

Для великих школ прогресса характерно отсутствие у них связи с первобытными силами и укорененность их динамики во временном ходе движения. В этом причина того, что их выводы сами по себе убедительны и все же словно в силу какой-то дьявольской математики, обречены вылиться в нигилизм. Мы пережили это сами в той мере, в какой были причастны к прогрессу, и в восстановлении непосредственной связи с действительностью видим великую задачу того поколения, которое долго жило в первобытном ландшафте.

Отношение прогресса к действительности производно по своей природе. То, что представляется взгляду, есть проекция действительности на периферию явления; это можно показать на примере всех значительных прогрессистских систем и столь же справедливо для отношения прогресса к рабочему.

И все же, подобно тому как просвещение просвещению рознь и одно, например, бывает более глубоким, так и прогресс не обходится без заднего плана. Ему тоже знакомы мгновения, о которых шла речь выше. Есть опьянение познанием, истоки которого лежат глубже сферы логического, есть повод гордиться техническими достижениями, началом безграничного господства над пространством, и в этой гордости угадывается потаеннейшая воля к власти, которой все это видится лишь как вооружение для еще неведомых битв и восстаний и именно поэтому оказывается столь ценным и требует более бережного ухода, чем когда-либо уделял своему оружию воин.

Поэтому мы не можем принимать в расчет ту позицию, которая пытается противопоставить прогрессу относящиеся к более низкому уровню средства романтической иронии и является верным симптомом ослабления жизни в самом ее ядре. Наша задача заключается не в том, чтобы вести контригру, а в том, чтобы сыграть ва-банк в ту эпоху, когда высшая ставка должна быть осознана как в ее размерах, так и в ее глубине. Фрагмент, на который наши отцы направляли чересчур резкое освещение, меняет свой смысл, когда его рассматривают на более обширной картине. Продолжение пути, ведшего будто бы к удобству и безопасности, вступает теперь в опасную зону. В этом смысле, выходя за пределы фрагмента, выделенного для него прогрессом, рабочий выступает носителем фундаментальной героической субстанции, определяющей новую жизнь.

Там, где мы чувствуем действие этой субстанции, мы близки рабочему, и мы сами являемся рабочими в той мере, в какой мы наследуем ее. Все, что мы ощущаем в наше время как чудо и благодаря чему мы еще явимся в сагах отдаленнейших столетий как поколение могущественных волшебников, принадлежит этой субстанции, принадлежит гештальту рабочего. Именно он действует в нашем ландшафте, бесконечную странность которого мы не ощущаем лишь потому, что были рождены в нем; его кровь — это топливо, приводящее в движение колеса и дымящееся на их осях.

И при виде этого движения, вопреки всему остающегося все же монотонным и напоминающего тибетскую равнину, уставленную молитвенными мельницами, при виде этих строгих, подобных геометрическим контурам пирамид порядков жертв, каких не требовали еще ни инквизиция, ни Молох и число которых с убийственной неотвратимостью возрастает с каждым шагом, — как мог бы по-настоящему зоркий глаз не заметить, что под колышущимся от вседневных битв покровом причинно-следственных связей здесь делают свое дело судьба и почитание?
ВТОРЖЕНИЕ СТИХИЙНЫХ СИЛ В БЮРГЕРСКОЕ ПРОСТРАНСТВО
13

До сих пор предполагалось, что рабочему свойственно новое отношение к стихийному, к свободе и к власти.

Стремление бюргера герметично изолировать жизненное пространство от вторжения стихийных сил является особо удачным выражением изначального стремления к безопасности, прослеживаемого повсюду — в истории природы, в истории духа и даже в каждой отдельной жизни. В этом смысле за явлением бюргера скрьвается вечная возможность, которую открьвает в себе каждая эпоха, каждый человек, подобно тому, как у каждой эпохи, у каждого человека есть в распоряжении вечные формы нападения и защиты, хотя и не случайно, какая именно из этих форм будет применена, когда решение нападать или обороняться уже принято.

Бюргер с самого начала не видит для себя иного варианта кроме обороны, и в различии между стенами крепости и стенами города выражается различие между последним прибежищем и прибежищем единственным. Отсюда становится понятно, почему сословие адвокатов изначально играет особую роль в бюргерской политике, а также почему во времена войн национальные демократии спорят о том, какая из них подверглась нападению. Левая рука — рука обороняющаяся.

Никогда бюргер не почувствует побуждения добровольно встретить свою судьбу в борьбе и опасности, ибо стихийное лежит за пределами его круга, оно неразумно и тем самым просто безнравственно. Поэтому он всегда будет пытаться отмежеваться от него, все равно, является ли оно ему как власть и порыв страсти или в первостихиях огня, воды, земли и воздуха.

Под этим углом зрения большие города на рубеже столетий оказываются идеальными твердынями безопасности, триумфом стен как таковых, которые более века назад отодвинулись от обветшавших колец укреплений и теперь заточают жизнь в камень, асфальт и стекло, как бы проникая в самый интимный ее порядок. Победа техники здесь всегда — победа комфорта, а вмешательство стихий регулируется экономикой.

Однако необычность бюргерской эпохи состоит не столько в стремлении к безопасности, сколько в исключительном характере, свойственном этому стремлению. Она состоит в том, что стихийное оборачивается здесь бессмыслицей, и потому крепостная стена бюргерского порядка выступает в то же время как крепостная стена разума. На этом пути бюргер отме­жевывается от других явлений, какими предстают верующий человек, воин, художник, мореход, охотник, преступник и, как уже было сказано, — от фигуры рабочего.

Быть может, здесь уже становится ясна причина бюргерской неприязни к появлению этих и других фигур, которые словно в складках своих одежд приносят в город запах опасности. Это неприязнь к наступлению, нацеленному не то что бы на разум, а на культ разума, к наступлению, которое очевидно уже в силу одного лишь наличия этих жизненных позиций.

Один из маневров бюргерской мысли сводится как раз к тому, чтобы наступление на культ разума провозгласить наступлением на сам разум и благодаря тому отмахнуться от него как от чего-то неразумного. На это можно возразить, что эти два вида атаки уподобляются друг другу только внутри бюргерского мира, ибо как существует бюргерское восприятие рабочего, так существует и специфически бюргерский разум, который отличается как раз тем, что он не соединим со стихиями. Однако эта характеристика никак не подходит к указанным жизненным позициям.

Так, битва для воина является событием, которое совершается в высшем порядке, трагический конфликт для поэта — состоянием, в котором смысл жизни может быть схвачен с особой точностью, а пылающий или опустошенный землетрясением город для преступника — полем его особо активной деятельности.

Точно так же и верующий человек участвует в более широкой сфере осмысленной жизни. Насылая на него беды и опасности, а также делая его свидетелем чудес, судьба напрямую вверяет его более мощной власти, и смысл такого вмешательства признается в трагедии. Боги любят открываться в стихиях, в раскаленных светилах, в громе и молнии, в горящем кусте, который не может поглотить пламя. Когда земной круг гудит во время битвы богов и людей, Зевс трепещет от радости на своем высочайшем троне, потому что видит здесь веское подтверждение всеохватности своей власти.

Со стихийным человека связывают высокие и низ­кие связи, и есть множество плоскостей, где безопасность и опасность объемлются одним и тем же порядком. Бюргера, напротив, следует понимать как человека, который познает в безопасности высшую ценность и сообразно ей определяет свою жизнь.

Верховная власть, которая обеспечивает ему эту безопасность, есть разум. Чем ближе находится он к ее центру, тем сильнее истаивают мрачные тени, скрывающие в себе опасности, которые временами, когда кажется, что ни одно облачко не омрачает неба, теряются в дальней дали.

И тем не менее опасность всегда налицо; подобно стихии, она вечно пытается прорвать плотины, которыми окружает себя порядок, и по законам скрытой, но неподкупной математики становится более грозной и смертоносной в той мере, в какой порядку удается исключить ее из себя. Ибо опасность не только хочет быть причастной к любому порядку, но и является матерью той высшей безопасности, которая никогда не будет уделом бюргера.

Напротив, идеальное состояние безопасности, к которому устремлен прогресс, состоит в мировом господстве бюргерского разума, которое призвано не только уменьшить источники опасности, но, в конце концов, и привести к их исчезновению. Действие, благодаря которому это происходит, состоит как раз в том, что опасное предстает в лучах разума как бессмысленное и тем самым утрачивает свое притязание на действительность. В этом мире важно воспринимать опасное как бессмысленное, и оно будет преодолено в тот самый момент, когда отразится в зеркале разума как некая ошибка.

Такое положение дел можно повсюду детально показать в рамках духовных и фактических порядков бюргерского мира. В целом оно заявляет о себе в стремлении рассматривать зиждущееся на иерархии государство как общество, основным принципом ко­торого является равенство и которое учреждает себя посредством разумного акта. Оно заявляет о себе во всеохватной структуре системы страхования, благодаря которой не только риск во внешней и внутренней политике, но и риск в частной жизни должен быть равномерно распределен и тем самым поставлен под начало разума, — в тех устремлениях, что стараются растворить судьбу в исчислении вероятностей. Оно заявляет о себе, далее, в многочисленных и весьма запутанных усилиях понять жизнь души как причинно-следственный процесс и тем самым перевести ее из непредсказуемого состояния в предсказуемое, то есть вовлечь в тот круг, где господствует сознание.

В пределах этого пространства любая постановка вопроса художественной, научной или политической природы сводится к тому, что конфликта можно избежать. Если он все-таки возникает, чего нельзя не заметить хотя бы по перманентным войнам или непрекращающимся преступлениям, то дело состоит в том, чтобы объявить его заблуждением, повторения которого можно избежать с помощью образования или просвещения. Такие заблуждения возникают лишь оттого, что не всем еще стали известны пара­метры того великого расчета, результатом которого будет заселение земного шара единым человечеством, — в корне добрым и в корне разумным, а потому и в корне себя обезопасившим.

Вера в то, что эти перспективы достаточно убедительны, является одной из причин, по которым просвещение склонно переоценивать отпущенные ему силы.

14

Мы уже видели, что стихийное всегда налицо. Хотя его и можно до значительной степени исключить, этому все же положены определенные границы, так как стихийное принадлежит не только внешнему миру, но как неотчуждаемое приданое уделено и существованию каждого единичного человека. Человек в равной мере живет стихийно и потому, что он является природным, и потому, что он является демоническим существом. Ни одно разумное заключение не может подменить собой биение сердца или деятельность почек, и нет такой величины, будь это даже сам разум, которая бы временами не попадала в зависимость от низменных или гордых жизненных страстей.

Источники стихийного бывают двоякого рода. Во-первых, они заложены в мире, который всегда опасен, подобно тому, как море таит в себе опасность даже в самый глубокий штиль. Во-вторых, они заложены в человеческом сердце, которое тоскует по играм и приключениям, по любви и ненависти, по триумфам и падениям, которое испытывает потребность в опасности в той же мере, что и в безопасности, и которому состояние коренным образом обеспеченной безопасности по праву кажется состоянием несовершенным.

Масштабы господства бюргерских оценок определяются, стало быть, по тому, насколько далеко будто бы отступает стихийное — будто бы, ибо мы еще увидим, как оно, спрятавшись под маской невинности, умеет скрываться даже в самом центре бюргерского мира. Прежде всего следует констатировать, что по отношению к прирожденному приверженцу обороны оно оказывается в странной оборонительной позиции, а именно, в позиции романтической. В человеке оно проявляется как его романтическая позиция, а в мире — как романтическое пространство.

Романтическому пространству не дано собственного центра, оно существует исключительно в проекции. Оно лежит в тени бюргерского мира, и исходящий от этого мира свет не только определяет его протяженность, но и легко может всюду и в любое время его растворить. Это выражается в том, что романтическое пространство никогда не дано как присутствующее в настоящем, что его отдаленность считается даже его существенным признаком, хотя масштабы этой отдаленности и заимствуются у настоящего. Близкое и далекое, свет и тьма, день и ночь, сон и действительность — таковы ориентиры в романтической системе координат.

В силу временной отдаленности от настоящего местоположение романтического пространства выступает как прошлое, причем прошлое, окрашенное «зеркальным чувством» (рессантиментом) в отношении того или иного сиюминутного состояния. Пространственная отдаленность от настоящего предстает как бегство из полностью безопасного и пронизанного сознанием пространства; поэтому по мере победного шествия техники как наиболее отточенного из сознательных средств тает и число романтических ландшафтов. Еще вчера они находились, быть может, «в далекой Турции», в Испании или Греции, сегодня — в поясе первобытных экваториальных лесов или на ледовых полярных шапках, но уже завтра на этой удивительной географической карте человеческой ностальгии исчезнут последние белые пятна.

Нам нужно знать, что чудесное, в том смысле, в каком оно может столь любезно вызывать к жизни звон средневековых колоколов или благоухание экзотических цветов, есть одна из уловок побежденного. Романтик пытается ввести в действие ценности сти­хийной жизни, о значимости которой он догадывается, не будучи к ней причастен, и потому дело не может обойтись без обмана или разочарования. Он видит несовершенство бюргерского мира, но не умеет противопоставить ему никакого иного средства, кроме бегства от него. Но тот, кто обладает подлинным призванием, — тот в любой час и в любом месте пребывает в пространстве стихий.

Мы видели, однако, что триумф бюргерского мира выразился в стремлении создавать заповедники, где последний остаток опасного или чрезвычайного сохранялся бы как некий курьез. Нет большого различия между охраной последних бизонов в Йеллоустонском парке и поддержанием жизни разношерстного класса людей, задача которых состоит в том, чтобы заниматься иными мирами.

Если романтическое пространство раскрывается как отдаленное, наделенное всеми признаками мира­жа в пустыне, то романтическая позиция раскрывается как протест. Есть эпохи, когда всякое отношение человека к стихийному выступает как романтическая одаренность, в которой уже намечен надлом. Дело случая, обнаружится ли этот надлом как гибель в отдаленном краю, в опьянении, в безумии, в нищете или в смерти. Все это формы бегства, когда единичный человек складывает оружие, не найдя выхода из круга духовного и материального мира. Время от времени эта капитуляция принимает форму атаки и напоминает еще один залп, вслепую производимый из бортовых орудий тонущего корабля.

Мы вновь научились ценить тех часовых, которые пали на своем посту, защищая безнадежное дело. Есть много трагедий, с которыми связано чье-либо великое имя, и есть другие, безымянные, в которых словно ядовитыми газами были отравлены и лишены необходимого для жизни воздуха целые слои людей.

Бюргеру почти удалось убедить сердце искателя приключений, что ничего опасного вовсе не существует, а миром и его историей правит экономический закон. Юношам, в туманную ночь покидающим родительский дом, чувство говорит, что за опасностью нужно отправляться куда-то очень далеко, за море, в Америку, в Иностранный легион, в страны, находящиеся у черта на рогах. Так становится возможным появление людей, которые едва отваживаются говорить на своем собственном, более мощном языке, будь то язык поэта, сравнивающего себя с альбатросом, чьи мощные, созданные для бури крылья в чуждой и безветренной атмосфере служат лишь предметом назойливого любопытства, или язык прирожденного воина, который кажется ни на что не годным, потому что жизнь торгашей внушает ему отвращение.
15

Начало мировой войны проводит красным широкую итоговую черту под этой эпохой.

В приветствующем ее ликовании добровольцев заключено больше, чем только спасение для сердец, которым за одну ночь открывается новая более опасная жизнь. В нем одновременно скрыт революционный протест против старых оценок, действенность которых безвозвратно утрачена. Отныне в поток мыслей, чувств и фактов вливается новая, стихийная окраска. Отпала необходимость вновь заниматься переоценкой ценностей — довольно и того, чтобы видеть новое и участвовать в нем.

С этого момента намечается и весьма странный сдвиг в будто бы имеющем место совпадении стихийного пространства с романтическим. Протест со стороны того слоя, который деятелен в глубочайшем смысле, который по своей воле действует там, где все остальное словно поражено некой природной катастрофой, на своем поверхностном, идеальном уровне, конечно, все еще относится к романтическому пространству. Однако он отличается от романтического протеста тем, что одновременно направлен и к настоящему, к несомненному «здесь и теперь».

Тогда очень скоро выясняется, что источники сил, идущие из отдаленных стран или из прошлого, питающие, к примеру, грезы искателя приключений или традиционный патриотизм, оказываются недостаточными. Действительная борьба требует иных резервов, и именно различие между двумя мирами проявляется в различии между воодушевлением выступившего в поход войска и его действиями на изрытом воронками поле битвы с применением военной техники. Поэтому этот процесс уже невозможно рассматривать из какой-либо романтической перспективы. Чтобы так или иначе принимать участие в нем, нужно обрести какую-то новую независимость. Его начало требует знания каких-то иных «за и против», нежели тех, что содержатся в категориях XIX века.

Тут очень ясно становятся видны и пределы оправданности романтического протеста. Он обречен выродиться .в нигилизм, поскольку был лишь уловкой, противился гибели тонущего мира и тем самым находился в безусловной зависимости от него. Поскольку же за ним скрывалось подлинное героическое наследие, поскольку за ним скрывалась любовь, постольку из романтического пространства он переходит в сферу власти.

Здесь заключена скрытая причина того, почему одно и то же поколение могло прийти к якобы противоречащим друг другу итогам: война сломила одних, а другим близость смерти, огня и крови дала неведомое до сих пор здоровье. Мировая война разыгралась не только между двумя группами наций, но и между двумя эпохами, и в этом смысле в нашей стране тоже есть как побежденные, так и победители.

Переходу от романтического протеста к действию, которое характеризуется уже не как бегство, а как нападение, соответствует превращение романтического пространства в стихийное. Этот процесс происходит таким образом, что опасное, оттесненное было к самым последним его границам, словно устремляется с большой скоростью обратно к центру. Поэтому не случайно, что повод к войне возникает на окраине Европы, в атмосфере политических сумерек.

При всей напряженности, свойственной этому времени, грозовые тучи, где рождаются первые стрелы молний, проходят стороной. Но отныне даже безопасные районы, где все пребывает в порядке, воспламеняются как залежалый и высохший порох, и неизвестное, необычайное, опасное становится не только обычным, — оно становится присутствующим постоянно. Перемирие, которое лишь по видимости завершает конфликт, а на самом деле окружает и минирует рубежи Европы новыми конфликтами, приводит к такому состоянию, где катастрофа предстает неким а рriori уже изменившегося мышления.

В соответствии с этим процессом понятие порядка в старом смысле слова отныне само становится романтическим. Бюргер словно живет в старом добром довоенном времени и представляется человеком, стремящимся убежать от крайне опасной действительности и обрести ставшую отныне утопической безопасность.3 Он продолжает прилагать прежние свои усилия подобно тому, как в период инфляции еще используют какое-то время привычную монету, но его ценности уже не идут по прежнему курсу, и за лозунгами «покоя и порядка», «народного сообщества», «пацифизма», «мирного хозяйствования», «взаимопонимания», короче говоря, за последней апелляцией к разуму XIX столетия ясно различима уже ослабленная позиция, — эти призывы принадлежат к лексикону бюргерской реставрации, установления которой сходны с мирными договорами в том, что подобно тонкому покрывалу на время скрывают ускоряющийся процесс роста вооружений.

Опасное, выступавшее под знаком прошедших времен и отдаленных краев, господствует теперь в настоящем. Оно словно вторглось сюда из древних эпох и бескрайних пространств, подобно грозному небесному телу, возвращающемуся из космических бездн в силу неведомой закономерности. Ни дух прогресса, ни лихорадочные усилия вождей, внутренне страшащихся принять какое-либо решение, не помешали завязаться борьбе, которая там, где она ведется по-настоящему, все еще оказывается и будет оказываться борьбой один на один, несмотря на появление более мощных и более тонких средств. Эти ее формы принадлежат первобытному времени и считались способными ожить лишь в воспоминаниях или в обширных лесах Южной Америки. Из растерзанной огнем и напоенной кровью земли поднимается дух, который не изгнать, остановив канонаду; напротив, он странным образом проникает во все привычные оценки и изменяет их смысл.

Пусть одни считают это впадением в новое варварство, а другие приветствуют как очищение сталью, — важнее видеть, что наш мир охвачен новым и еще необузданным приливом стихийных сил. При обманчивой безопасности устаревших порядков, возможных лишь до тех пор, пока сказывается усталость, эти силы слишком близки, слишком разрушительны, чтобы ускользнуть даже от поверхностного взгляда. Их форма есть форма анархии, которая в периоды так называемого мира беспрестанно пробивается на поверхность из пылающих вулканических жерл.

Тот, кто еще полагает, что этот процесс можно обуздать с помощью порядков старого образца, — принадлежит к расе побежденных, которая обречена на уничтожение. Тут возникает необходимость новых порядков, охватывающих и чрезвычайные явления, — порядков, которые рассчитаны не на исключение опасного, но создаются благодаря новому сочетанию жизни с опасностью.

На эту необходимость указывают все приметы, и в рамках таких порядков рабочему, бесспорно, отво­дится решающая позиция.


  1   2   3   4   5   6

Добавить документ в свой блог или на сайт

Похожие:

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconB. Кодекс Профессиональной практики в гештальт-терапии
Этический кодекс гештальт терапевта eagt (European Association for Gestalt Therapy)

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconСтатьи по центру, без отступа, заглавными буквами
Восточно-Европейский Гештальт Институт (веги) уже восемь лет занимается теоретическими исследованиями и практикой в области Реконструкции...

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconПерспективы гештальт-метода в социологии и социальной терапии
России), опираясь на основные концепции гештальт-подхода – теорию способов регулирования границы контакта и теорию функций сэлф,...

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconГештальт-Подход и Свидетель Терапии
Две книги "Гештальт-подход" и "Свидетель терапии" можно рассматривать как одну. Фриц Перлз держал их план в голове и работал над...

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconБабкин А. В. Специальные виды туризма: учеб пособие
А. Джером Джулер, БонниЛ. Дрюанина Креативные стратегии в рекламе /Пер с англ. – Спб,2002

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconАнализ деятельности по организации условий безопасного труда и обучения...
В целях организации условий безопасного труда в гимназии №117 в 2010-2011 учебном году были проведены следующие организационно-профилактические...

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconЛитература, рекомендованная к курсу «Управление инновациями» Основная литература
Акимов А. А., Гамидов Г. С., Колосов В. Г. Системологические основы инноватики. – Спб.: Политехника, 2002

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconМеерович М. Г. Альберт кан и эрнст май: америка и германия в борьбе...
Альберт кан и эрнст май: америка и германия в борьбе за советскую индустриализацию1

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconКнига сосредоточена на человеческой личности, ее ответственности...
Философские чтения [Текст] / М. Мамардашвили. Спб. Азбука-классика, 2002. 832с. Библиогр.: с. 817-818. 5000 экз. Isbn 5-352-00221-7...

Эрнст Юнгер Рабочий. Господство и гештальт. Спб., 2002 С. 86-117 iconСписок использованной литературы и источников налоговый кодекс РФ...
Налоговый кодекс РФ (часть II). Федеральный закон №117-фз от 05. 08. 2000 г. (ред от 02. 10. 2012)






При копировании материала укажите ссылку © 2016
контакты
e.120-bal.ru
..На главную